1
Лейтенант Левитин сиял, прямо-таки излучал сияние. Свежевыбритый, наутюженный, в сапогах, отражавших солнце, он легким шагом ходил из подразделения в подразделение, заглянул в штаб, в санчасть, к технарям, к интендантам — приглашал вечером к себе.
— Счастливчик! — говорили ему с нескрываемой завистью, молодечески-грубовато хлопали по плечу, тискали до хруста в суставах. — Пофартило так пофартило!..
В ответ Левитин только улыбался. Ему и вправду повезло, здорово повезло, хотя слово это, если по совести, не совсем к месту.
Месяца не прошло, как кончилась война, с отпусками у них в БАО — в батальоне аэродромного обслуживания — было еще туго. И с отпусками, и с тем, чтобы уж подчистую, вовсе чтоб распрощаться поскольку отвоевали. Поскольку мир. Мир!.. О такой возможности — скатать до дома, до хаты — пока лишь мечтали, лелеяли ту мечту.
Кто мечтал да лелеял, а у Левитина, как говорится, дело на мази. Да что там на мази — в полном порядке, в ажуре!
Приказ подписан, проездные, все прочие документы получены, денежное довольствие, харч, то бишь паек в сухом виде тоже. В полную дорожную готовность приведен чемодан, стоит, симпатяга, посреди комнаты, радуя глаз, веселя душу.
Не зря, видать, сказано: никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь... Этой своей удачей, фортуной Левитин был обязан случайному совпадению — они с командиром батальона из одного города. Семья командира — после бомбежки, пожаров — осталась без крова, бедствовала, командир ломал голову: как быть? Издалека не поможешь. А тут в ворохе рапортов о просьбой об отпуске — рапорт Левитина...
2
В БАО Левитин попал после второго ранения — кто-то, должно быть, решил, что с него, артиллериста-огневика, довольно. Гуляло ж поверье: два раза стукнуло, на третий — убьет... Открытый, весь — наружу, он вскоре со многими подружился, стал в батальоне своим. В автороте, куда его определили для дальнейшего прохождения службы, к нему относились с подчеркнутым уважением: с передовой парень, из самого пекла...
Была у Левитина печаль — с сорок первого, еще с лета ничего не знал о своих близких. Весь вроде бы на виду, но печали той, горести не выказывал, сочувствия не искал. Умел страдать молча.
Когда его родной Житомир освободили, пришла весть — добрая, словно в награду. Весть о том, что мать с сестренкой и подружка, точнее, невеста — это было у них уже решено — живы, ждут его. Ждут не дождутся!
Левитин — как заново на свет родился!.. Душевную боль, скрепясь, можно затаить, упрятать. Радость рвет все препоны.
На радостях довоенное, пожелтевшее фото невесты он дал переснять, заодно — увеличить и носил драгоценный этот портрет в планшете, под целлулоидом, куда помещают карту. Всякий раз, распахнув планшет, Левитин видел большие, выразительные глаза, в которые хотелось смотреть и смотреть, читать в них, видел чуть приоткрытые, будто зовущие губы, к которым хотелось прильнуть, прижаться...
Случалось, он подолгу держал портрет перед собой, любовался им, вглядывался в него, и тогда происходила некая метаморфоза — терялось ощущение места, времени, пылкое воображение рисовало картины, от которых жаром наливалась голова... Требовалось усилие, чтобы очнуться, вернуть себя к действительности.
Истомленную чувством душу его врачевали письма — те, что он писал сам, слал ей, своей возлюбленной, одно за другим, и те, что в ответ слала ему она. Левитин способен был писать каждый день: бог знает, откуда брались слова, и какие слова! Эти письма — излияния приносили отраду, укрепляли надежду, которой он теперь жил.
Матери, как положено, Левитин отправил денежный аттестат. Невесте по всякому поводу, чаще — без повода, просто так, посылал переводы, просил купить себе что-нибудь — это-де от него подарок.
Едва отпраздновали победу, Левитин потерял покой. Начисто, напрочь.
«Сейчас бы в отпуск! Сейчас бы гуда, к своим!..»
Эта мысль — вырваться, съездить, завладев им, преследовала неотступно. Преследовала днем и ночью.
В беспокойных, горячечных снах, весь — нетерпение, он спешил по знакомым улицам, торопил себя — скорее! Cкорее! Наконец находил нужный дом, и в том доме — свою ненаглядную... Сердце его, ликуя, отбивало удар за ударом, эти удары сливались в мажорный, звенящий гул, который потом, поутру напоминал о себе долгим эхом.
3
Большой, длинный стол, одолженный у хозяев, стоял в саду, под абрикосовым деревом, как раз напротив левитинского окна. В комнате было бы тесновато, а здесь — раздолье, благодать, ночной эфир струит зефир. Пусть не зефир — просто пахнущий влагой ветерок с Балатона, этого мадьярского моря, что плещется, дышит вон там, в сумеречной дали, все равно славно!
Пожелания и напутствия, остроумные тосты уже поиссякли, самое время — спеть. Какое застолье без песни? Тем более застолье-провожание.
Тамада в капитанском звании, при всех регалиях поднимается, просит тишины. Короткая пауза, гуманный взгляд, брошенный в пространство, и...
Бьется в тесно-ой печурке-е огонь,
На поленьях смола-а, как сле-за-а...
С голосом, жестким, хриплым, явные неполадки. Но песню тамада чувствует — это куда важнее, берет верный тон. Все враз подхватывают!
И поет мне-е в землянке-е гармонь
Про улыбку-у твою и глаза-а...
Голоса, подравниваясь, крепнут. Вот так — а капелла — эта песня сильнее, ярче...
О те-бе мне шепта-ли кусты-ы
В белоснежных поля-ах под Москво-ой.
Я хочу-у, чтобы слы-ша-ла ты-ы,
Как тоску-ет мой го-лос жи-во-о-ой.
Самая что ни на есть фронтовая, окопная... Левитин вполголоса подпевает...
Ты сей-час да-ле-ко- да-а-ле-ко-о,
Между на-ми сне-га и-и сне-га-а.
До тебя мне-е дойти не-е-лег-ко-о,
А до смер-ти- четы-ре ша-га-а...
Война кончилась, что да, то да, но совсем еще не ушла, не отпустила. И песня эта, как прежде, берег за живое.
— Левитин! — кричит через стол тамада, всякое порученное дело привыкший исправлять на совесть. — Вруби-ка нам что-нибудь эдакое! — и комично трясет плечами, изображая цыганскую пляску. При этом медали на груди у него брызжут малиновым звоном.
Левитин согласно кивает и, приблизившись к дому, становится на цыпочки — на подоконнике у него приемник. Включает, находит музыку — ту, что нужно.
— Кёсцёнём!* — тамада отвешивает ему шутливый поклон и с видом заправского распорядителя обращается ко всем сразу!
* Спасибо (венг.).
— Дамы приглашают кавалеров, кавалеры приглашают дам!
Дам явно не хватает, кавалеры к ним в очередь. Не беда, зато какие дамы! Доктор Нина, телефонистка Шурочка, медсестра Женя — одна привлекательнее другой; многие в БАО и за его пределами глаз на них положили.
Вальс-бостон... Фокстрот... Танго...
Левитин усилил звук... Эти танго оборванной войной юности, теперь такой далекой! Можно лишь удивляться: они все еще не утратили для него своей прелести. Нет, не утратили.
— Дама приглашает кавалера!
Миловидное, тонкое лицо, ожидающая улыбка — доктор Нина.
— С превеликим удовольствием...
Левитину в самом деле приятно — как всегда рядом с ней, в ее обществе. Не то чтобы он тоже глаз на нее положил — нет, в сердце, в мыслях у него другая. Однако приметил Нину сразу, только прибыл в батальон — ее нельзя было не приметить. Да и она его выделяла, дарила своим вниманием... Ее муж, летчик, погиб, а Нина как служила, так и осталась служить в этом БАО.
— Значит, едешь, — с тихой, неспрятанной грустью сказала Нина, кладя руку на плечо Левитину. И тут же, бодрясь? добавила: — Это хорошо! Ты еще сам, наверно, полностью не сознаешь, как это хорошо! Ты поймешь это позже. Да-да.
Она говорила с ним как старшая, как человек, знающий о жизни нечто большее, нежели он, молоденький, хотя и воевавший лейтенант. Так ей, должно быть, казалось — что она больше знает, больше видела, пережила.
Больше, меньше — где та мерка, которой можно это измерить? И почему женщинам, в особенности молодым, так льстит их житейская опытность?
Левитин рассеянно слушал Нину. Он почему-то, сам не зная, почему, не отдавая себе в том отчета, вдруг заволновался, затревожился.
— Я рада за тебя. От души желаю счастья. Можешь не сомневаться в моей искренности, хотя... Хотя, если честно, совсем-совсем честно, эта искренность дается мне с трудом.
Тяжесть легла на сердце Левитину. Такой светлый для него день — и эта тяжесть... Жаль было Нину с ее вдовьей, исковерканной судьбой, жаль всех несчастных, обездоленных, жаль... Он сам не ведал, кого или чего ему еще жаль. Какая-то вселенская тоска навалилась, придавила. Мешала слушать Нину, понимать ее.
Они еще двигались в танце, еще что-то договаривала Нина, когда из-за дома деловым, энергичным шагом вышел старший лейтенант, старлей, дежуривший в штабе. Старлей поднял руку над головой и помахал забелевшим конвертом.
— Отпускник! Тебе!..
Он широко улыбался, был доволен собой и хотел, чтобы все видели, какой он лихой офицер, какой товарищ. Оставил штаб на сержанта, караульного начальника — авось за четверть часа ничего не случится, как-никак боевых действий уже нет. А сам — в темпе — сюда.
— За так не отдавай! Пусть спляшет! — задорно предложил кто-то.
Его поддержали!
— Верно!
— А ну, Левитин вжарь!
Левитин растерянно переминался, лицо его напряглось. Выручил тамада:
— Он нам после спляшет.
Левитин принял из рук старлея письмо, с удивлением оглядел:
— Откуда оно взялось? Я перед вечером заходил, мне ничего не было.
— Выпало из газеты. Смотрю — тебе, обратный адрес — тот самый, известный. Думаю, надо доставить, а то утром улетишь.
— Спасибо, старшой, спасибо!
— Миллион, сто тысяч! — оценил тамада дружескую услугу и подтолкнул Левитина: дескать, с этим все ясно, топай, не теряй времени.
Пару минут спустя в комнате у Левитина вспыхнул свет. А вечеринка на свежем воздухе продолжалась.
Страстно и трепетно запели скрипки. Так страстно и так трепетно, как умеют петь они только здесь, на этой красивой, поэтичной земле, под этими теплыми, зеленоватыми звездами. Скрипки пели, томясь и страдая, отдавшись охватившему их чувству. То замирали, изнемогая, теряя силы, а может быть, надежду, то всхлипывали, причитали сквозь слезы, рыдали в невыносимой любовной муке... Всю душу переворачивали те скрипки, всю как есть!
Утомленные, ослабевшие, они уже почти стихли, почти смолкли, когда... когда в комнате Левитина сухо треснул пистолетный выстрел.
Никто ничего не понимал. Все взоры, все глаза были обращены к распахнутому окну, откуда ровно лился электрический свет.
Меж тем приемник уже извергал, рушил в сад искрометный чардаш. Те же скрипки, другие смычковые, все их собратья, стряхнув с себя грусть-тоску, теперь словно воспряли духом, состязались в быстроте, в темпераменте, в бесшабашной какой-то удали.
Капитан-тамада, привстав на носках, как это делал Левитин, протянул руку и выключил радио. В оглушившей всех внезапной тишине раздался натянутый голос:
— Левитин, что там у тебя? Левитин!
Ответа не было...
4
Левитин лежал на полу, посреди комнаты, почти касаясь правой, отброшенной рукой приготовленного в дорогу чемодана. В стороне, поодаль поблескивал темным металлом игрушечного размера «Вальтер».
Об этом «Вальтере» знал в БАО едва ли не каждый! «Вальтер» достался Левитину как трофей — его батарея, подожгла танк, а экипаж взяла в плен.
Свое табельное оружие — пистолет «ТТ» — Левитин, отбывая из части, сдал, никем не учтенный «Вальтер» оставил. На всякий случай.
На гимнастерке Левитина, там, где левый карман, медленно расползалось совсем небольшое, влажное пятнышко. Взгляд приоткрытых глаз был недвижен и нем.
— Что ты наделал?! Что ты наделал?!
Доктор Нина сжимала в ладонях голову Левитина, гладила по лицу, раз за разом целовала его губы, еще по-живому теплые, мягкие. Голос у нее дрожал, слез она не замечала.
— Женя! Шурочка! — не выдержал капитан, недавний тамада. — Уведите ее. Пожалуйста, уведите...
Когда доктора Нину, подхватив под руки, увели, мужчины перенесли тело Левитина на постель, накрыли простыней. И принялись собирать разлетевшиеся по всему полу лоскутки. Затем стали их склеивать.
Не так просто было это сделать: Левитин в клочья изодрал полученное письмо. Лишь заполночь удалось его кое-как сложить в одно целое и кое-как — с пятого на десятое — прочитать.
Невеста Левитина, его суженая, которой он верил, как самому себе, которой жаждал отдать любовь, посвятить жизнь, писала, что встретила другого — так уж вышло, и что это серьезно. Она понимает, что причинит Левитину боль, уронит себя в его глазах, но считает — лучше сразу чистосердечно признаться, обо всем рассказать...
5
Похоронили Левитина тихо — без надгробных речей, без воинских почестей. Друзья хотели устроить что-то вроде поминок: хороший был все-таки парень, такой ясный и чистый, боевой офицер. Но замполит, узнав об этом намерении, наложил строжайший запрет, вызвал к себе инициаторов и снял с них стружку. «Какие, к чертям, поминки? В батальоне чепе!..» Потом, сочтя эту меру недостаточной, собрал весь офицерский состав.
— Лейтенант Левитин действительно неплохо проявил себя и на передовой, и здесь, в БАО, — говорил замполит, хмурым, тяжеловатым взглядом засматривая в лица сидящих перед ним. — По-человечески! безусловно, Левитина жаль. Тем не менее этот его неожиданный для всех нас поступок заслуживает осуждения. Самоубийство – не способ решения каких бы то ни было проблем, каких бы то ни было вопросов, в том числе личных. Самоубийство — это малодушие, это бегство от жизни...
А днем позже на имя Левитина снова пришло письмо. Все оттуда же, из Житомира, от его теперь уже бывшей невесты.
За смертью адресата письмо вскрыли и прочли. Письмо было такое:
«Мой милый (да, милый, единственный, так есть и будет)!
Мне трудно — как никогда. Тяжко браться за перо, обращаться к тебе со словами любви и привета после того, что я натворила, написала тебе в прошлый раз.
Когда я опомнилась, было поздно, увы. То злосчастное, злополучное письмо уже ушло, настичь его было невозможно. А как мне хотелось это сделать, если бы ты только знал! Настичь и уничтожить.
Сама не пойму, что на меня нашло, как я могла поддаться настроению минуты. Ничего не было у меня к этому человеку, не было и нет. Все это дым, не более того, я клянусь тебе всем, что мне дорого, и умоляю простить. Я молю, целую твои руки. Ради всего святого — прости...»
Источник: www.proza.ru
|
|